Обычно я заканчиваю работу ближе к пяти часам и двигаюсь к дому. Так повелось еще с тех времен, когда надо было забирать дочку из детского садика, который формально работал до шести, но сотрудницы обижались, если детей забирали поздно. А кто же хочет, чтобы его ребенок оставался потом с обиженной воспитательницей? Правда, прибытие домой вовсе не означает окончание рабочего дня – затяжные посиделки с бумагами на кухне вовсе не редкость. И уж совсем редко случается, что я сижу допоздна в институте. Это был как раз такой редкий случай.

Был у меня тогда студент-дипломник Дима. Вроде бы, толковый парень, но с небольшими закидонами – а кто ж без них? Его дипломная работа получалась интересной и нужной, а тут как раз объявили институтский конкурс студентческих раубот, где в качестве приза первой десятке предлагалось участие в Международной летней школе по физике – отличный старт для научной карьеры. Шансы на попадание Диминой работы в финал были неплохие, и мы решили поучаствовать в конкурсе. В последний день Дима принес мне текст заявки на пяти страницах и испарился, а я уселся на продавленный перекошенный диван в кабинете и начал читать, но сразу же понял, что посылать такую заявку нельзя. Это была какая-то невнятная бредятина, из которой даже я ничего не понял, что же говорить о комиссии – эх, не всем дано умение связно излагать мысли. Но и упускать шанс было бы неразумно. Я предупредил родных, что задержусь, и начал переписывать все заново. Через десять минут после полуночи я заслал эту чертову заявку и, пошатываясь, вышел из института. Хотелось есть, спать и ругаться. Одинокая «копеечка» притулилась в заднем углу паровки, тускло отсвечивая под желтоватым фонарем. Радостно пискнув сигнализацией, она скрипнула и ожила. «Домой!» – уверенно сказал я, и она перевалилась через невысокий поребрик и, ускоряясь, покатила по скудно освещенной улице.

Сидеть в подпрыгивающей на разбитом асфальте машине было уютно. «Копеечка» преданно и доверчиво смотрела прямо на меня неярко подсвеченной приборной панелью и в то же время уверенно и даже немного нагло освещала поблескивавшую мокрым асфальтом дорогу впереди. Путь домой проходил по широкой, пустынной в ночи улице, разделявшей шевелящийся тьмой лесопарк с левой стороны и редко освещенную промышленную зону, в недрах которой пряталась овощебаза, с правой. Где-то впереди маячили красные фонари двух машин, сзади же, судя по темноте в зеркале, никого не было. Машина впереди вильнула влево, такой же маневр совершила вторая – видимо, объезжали какое-то препятствие. «Копеечка» чуть сбросила скорость и стала забирать левее. Сперва в отраженном от луж, а потом и в прямом свете фар прорисовались четыре мужские фигуры, тяжело шагающие вдоль поребрика. Самая левая из них вытянула в сторону руку с поднятым вверх большим пальцем – голосовала, но вяло, даже не замедляя ход и не оборачиваясь. И немудрено – кто ж посадит ночью четырех мужиков в столь подозрительном? Когда фары были уже совсем рядом, они все-таки обернулись – молодые, неброско одетые ребята, один с рыжей бородой, другой со спортивной сумкой через плечо. Лица у всех усталые и безразличные. Освещенный участок дороги ускакал вперед, и четверка пропала в темноте.

*******
Уже час, как совсем стемнело, а эта чертова картошка не кончалась, вагон так и оставался почти полным. Я не помню, кто менно это придумал, по-моему, все-таки Шура, но идея была блестящей: легко срубить честных денег. Как-то вдруг стало известно, что на овощебазе за разгруженный вагон картошки платят пятьдесят рублей. Деньги хорошие, но и вагон не маленький – 63 тонны картошки навалом. Прикинув, мы, четыре выпускника-школьника, решили, что вместе это вполне потянем – ребята здоровые, спортивные, Димон, вон, вообще к.м.с. по борьбе, да и остальные разрядами не обделены. А что – работа не пыльная, а двенадцать с полтиной рублей на нос тоже на дороге не под каждым фонарем валяются. И мы решили поробовать. В шесть вечера мы робко вошли в контору, Шура выписал наряд под свой паспорт, после чего подошел бригадир и критически нас обозрел.
– Инструмент свой? – спросил он Шуру.
– Нет, – неуверенно ответил тот. – А вы разве не даете?
– Даем-даем, – солгасился бригадир. – В первый раз?
– М-м-м-да.
– Хорошо, пойдемте.
Бригадир, не оборачиваясь, вышел на улицу, мы засеменили за ним. Получив на складе инструменты (нечто среднее между совковой лопатой и вилами, с колесиками на конце) в количестве четырех штук, один совсем убитый, три приличных, и две тачки, мы прошли к стоящим за бараком вагонам.
– Вот этот, – бригадир махнул в сторону ближайшего. – Шестьдесят одна тонна. Грузить в эти ящики, погрузчик будет увозить полные и подвозить пустые. Закончите, приходите в контору закрыть наряд.
И ушел. Мы переглянулись – пятнадцать тонн на нос, и приступили. Сперва шло вяло, но потом наладилось: один стоял на ящиках, закидывая туда картошку из тачкии разравнивая ее, а затем расставляя новый ящик, трое заполняли тачки в вагоне. Время от времени приезжала мрачная тетка на погрузчике и увозила по два полных ящика, после чего мы по кругу менялись ролями. Работалось легко и споро, в удовольствие. Стемнело. Димон предложил устроить перекур, остальные с радостью согласились. Было полдевятого вечера, а в вагоне около ворот образовалось свободное от картошки пространство, куда уже могли войти два человека.
После десятиминутного перерыва мы снова взялись за работу. Лопаты потяжелели, узкий плацдарм, отбитый в вагоне у картошки, никак не желал увеличиваться. Тетка на погрузчике увозила уже часто по одному ящику, из чего мы сделали вывод, что наша скорость разгрузки вагона упала вполовину, если считать, что период ее обращения не поменялся. Время, казалось, застыло в желе и едва шевелилось
– Перерыв? – спросил Шура после того, как погрузчик увез очередной полный ящик.
– Не стоит, – буркнул Димон. – Потом не втянемся.
– Давайте прервемся, – оперся о лопату тощий Славик.
Все посмотрели на меня, а мне было уже все равно – я вошел в крейсерский ритм и загребал-кидал равномерно медленно. Я пожал плечами.
– Хрен с вами, – кивнул Димон и уселся на край вагона, покачивая свешенными ногами. – Но я предупреждал. Не дольше десяти минут.
На часах было почти одиннадцать. В четверть двенадцатого мы поняли, что Димон предупреждал не зря. При попытке встать и взяться за лопату руки и ноги симулировали пароксизм боли, подгибались и отказывались подчиняться приказам. Невероятным усилием мозгу удалось подавить бунт и сдвинуть тело в нужном направлении, но следующего перерыва мы бы уже не пережили. Далее работали молча – медленно, но упрямо. Когда тетка на погрузчике обнаружила, что ящик не заполнен даже наполовину, она хмуро спросила:
– Ну что, скисли?
Никто не ответил, только Шура безнадежно махнул рукой. Погрузчик развернулся и уехал, а мы продолжили вяло, как зомби, гребок лопатой – шаг – бросок – шаг назад, и так по кругу.
– Эй, братва, устали? – рядом появился некрупный, но крепкий мужичок в сером ватнике и яловых офицерских сапогах.
– Да не, норм работаем, – ответил за всех Шура, стоящий «на ящиках». – А что?
Мы все подтянулись и встали полукольцом у ящика.
– А то! – весело сказал мужичок. – Сейчас второй час ночи, а вагон не разгружен. Вы так к утру не управитесь.
Я вытащил из кармана часы, снятые с запястья, чтобы не порвать ремешок – действительно, было почти полвторого.
– И-и-и? – вопросительно протянул Славик.
– И давайте так: я выдаю вам двадцатник, и вы идете домой спатеньки.
– А картошка? – поинтересовался я.
– Вагон я разгружу, – пояснил он.
– Вы один?
– Один-один. Так как?
– А что, разумно, – кивнул Димон. – Я согласен.
Я еще раз посмотрел на часы, потом на громадный вагон и сказал:
– И я.
– А наряд-то как? Он же на мое имя оформлен, – взволновался Шура.
– Спокухин, я закрою, – заверил мужичок и достал из кармана два красных червонца.
Червонцы перекочевали в карман Шуры, мужичок откуда-то вытащил свою лопату, большую и блестящую, а мы побрели к выходу. В конце концов, и пятера на нос на кусте не растет. И тут я заметил, что вагон-то почти пуст.

*********************

– Ну что, возьмем? – спросил я бежевую подругу.
«Копеечка» согласно кивнула на ухабе и остановилась, потом включила фонарь заднего хода и медленно сдала назад. Из темноты высунулась широкобородая рожа и застенчиво промычала в приоткрытое окно:
– Э-э-э-э, не подбросите?
– Куда? – уточнил я.
– Да куда угодно вперед. Ну, хоть до «Светланы»?
– Хорошо, давайте.
Рожа замялась:
– Но я не один, нас…
– Видел, четверо вас, залезайте.
«Копеечка» глубоко просела и вздохнула, а затем стала осторожно набирать ход.
– С овощебазы? – спросил я заговорщицки.
– Нет, – удивился бородач, сидевший рядом со мной. – А почему вы так подумали?
– Тут овощебаза рядом, вот и подумал…
– Овощебаза раньще была, – сказал кто-то с заднего сиденья, – а сейчас там склады. А мы из спортзала.
– Тренировки так поздно?
– Не совсем, – ответил уже другой голос сзади. – Мы там… Ну, в общем, накосячили, и тренер заставил новые снаряды собирать, они давно там лежали.
– Справились? – поинтерсовался я. – Никто не помогал?
– А кто ж тут поможет? – забасил бородач справа. – Сами. Ну вот, оно и затянулось.
От денег я отказался – там ехать-то было пять минут прямо. Четверка долго благодарила и растворилась в темноте, а мы, клюя носом, поехали к дому.
– Вот видишь, – обратился я к уставшей бежевой подруге, – может же кто-то делать все сам, без мужичка в сером ватнике.
«Копеечка» кивнула, ткнулась на свободное место у куста сирени и погасила фары. Она чем-то побулькивала внутри и, видимо, уже засыпала, а я пошел к дому, тоже засыпая на ходу.

Чахлая береза
На седой скале…
А берёзьи грезы
Ярки при луне

О широком поле,
О тени лесной –
Быть бы пальмой, что ли,
Или хоть сосной?

Чем торчать невзрачно,
Лучше в полный рост
Быть на шхуне мачтой –
Вот мечта берёз!

Поперечно реи,
Паруса внатяг –
Мысль эта греет
И манит, хотя

Говорить коль честно,
С правдой не вразрез,
Из берез невместный
Корабельный лес.

Так что под сомненьем
Дальние моря,
Из берез поленья
Хорошо горят…

Как она устала!
Но грустить нельзя,
И врастает в скалы –
Тут её земля!

Закрепилась прочно,
Ветру не сорвать,
А холодной ночью
Можно помечтать…

И всплакнув украдкой,
На сыром ветру
Засыпает сладко.
Завтра поутру

Снова солнце встанет,
Будет не до слёз.
Видно непростая
Жизнь у берёз.

Не выспался, вроде, с утра ты,
Давай просыпайся скорей.
В сюжете у нас вновь пираты –
Романтики теплых морей.

Под солнцем палящим на юте
Стоит капитан, трезв и зол,
Тесак он задумчиво крутит
И мнёт продымленный камзол.

Эх, рома б глотнуть иль абсента,
Но счас не до слез и соплей:
Вдали паруса конкурентов,
Пиратов моложе и злей.

И будет, боюсь, не до шуток,
Ведь мир этот прост и жесток –
Их шхуна крупней, больше пушек,
Но с нами удача и Бог.

И в схватке, коль что, быстротечной
Отправим их, знаю, на дно –
Под руль два ядра и картечью!
Но есть вот сомненье одно.

Уже в голове опустело,
И даже не знаю, как быть –
Не трусы мы хоть, но не дело
Пирату пирата топить.

Решенье неверно любое,
Не в глаз бьёт, а пачкает бровь –
Залив ли оставлен без боя
Иль пролита братская кровь.

Загнали себя мы некстати,
Как в шахматах, в полный цунцванг.
Так что будешь делать, читатель?
Ведь ты же и есть капитан.

Небо, камни – все на месте.
Остальное, как всегда, тлен.
В странной северной сиесте
Тихо дремлет старый Таллин.

Солнце слепит, не скудея,
Пустота по переулкам,
Не даёт забыться, где я,
Только чаек оклик гулкий.

Головой верчу небрежно,
Невнимательно, вполглаза –
Был ли здесь профессор Плейшнер?
Все ищу я Блюменштрассе.

Не найду коль, не заплачу –
Старый Томас зря смеется –
Как споткнусь я на удачу,
Что-нибудь да и найдётся.

Как-то утром лягушонок,
Съев полсотни комаров,
Вдруг подумал, что смешон он,
Хотя бодр и здоров:

Шкурка мокрая – неряха!
И чурается родни,
Вон, коленки враскоряку –
Мол, не дело в наши дни

Так вести себя, негоже.
И вдобавок, чересчур
На его зеленой роже
Подозрительный прищур,

Словно никому не верит.
Думать же наперкор
Неприлично даже зверю,
Земноводному ж – позор.

И смеются громко жабы,
Так, что булькает вода.
Кто другой давно сбежал бы,
Весь сгорая от стыда.

Этот же сощурил морду,
К брюшку лилию прижав –
«Нет, ребята, я не гордый
Посмешить могу и жаб.

Хоть и свой я на болоте,
Только все равно чужой,
Пусть смеются, я не против,
Чтоб всем было хорошо!»

Неподвижен воздух липкий,
И удушливой волной
Прижимает все попытки
Шевелиться плотный зной.

Мне не весело, не грустно,
Тихо, сонно, все равно…
За окном все пыльно, пусто,
Словно в вестерне-кино.

Даже небо полиняло,
И цвета укрылись в тень,
Я ж стишок пишу вам вяло —
Все другое делать лень.

Однажды давно, но не очень,
Еще не прошел даже век,
Родился, среди многи прочих,
На свете один человек.

Он плакал и пачкал пеленки,
Ел кашу и пил молоко,
Был детский период нелегким,
А в детстве кому же легко?

Тогда еще свято он верил
Всему, что вокруг говорят,
Ломился в открытые двери
И книги читал все подряд.

Но детство закончилось скоро,
Он понял, с грехом пополам,
Вступая и в драки, и в споры,
Что верить нельзя тем словам,

Что сказаны в спешке и всуе,
С устатку, в корысти порой.
И истину эту простую
Усвоил наш юный герой.

Доверие только лишь букве,
Наивно решил человек –
Ведь даже весь мир если рухнет,
Останется слово навек

Записанным в тёмных скрижалях
В парирусах, свитках, томах,
Что долго на полках лежали
Свет знаний оставив в умах.

Еще повзрослев, осознал он,
Как в спину предательский нож,
Что верить нельзя номиналу,
И в буквах встречается ложь.

Разнесся вокруг запах серы,
Ужель справедливости нет?
Ну как же ему жить без веры?
Подайте толковый совет!

Совет-то известный, не новый,
Давно его знает народ –
Судить по делам, не по слову.
И коль человек тот толковый,
Всё сам, без сомненья, поймёт.

На стенке картина, я снова не рад,
Смотрю и держусь еле-еле –
В сравнении с этим и «Черный квадрат»
Красив, как «Весна» Ботичелли.

В тревожном волнении губы грызу,
Себе задаю я вопросы:
О чем это, что? Вижу подпись внизу:
«Фантазия номер сто восемь».

И здравого смысла осколки дразня,
Родилось тревожное чувство –
Мне сложно поверить, что эта мазня
Является тоже искусством.

Не может художник быть столь криворук,
Да это ж, наверное, шутка?
На полном серьезе? И стало мне вдруг
И скучно, и зябко, и жутко.

А мысли, что бьются, не слишком сложны:
Понять бы, зачем, кто и где я…
Пойдем-ка на выход – уверен, должны
Быть в мире другие музеи.

Догорал заката хворост,
И под всполохи зари
Я услышал тихий голос
В левом ухе изнутри:

«Чтобы не валяться праздно,
Мы под шелест мокрых крыш
Покалякаем о разном,
Ты же все равно не спишь.»

«Да ты кто такой?» – отважно
Я спросил. Сон улетел.
Голос буркнул: – «А, не важно.
Натворим с тобою дел.

Ты в свои поверишь силы
И забудешь про хандру..»
Я ответил: – «Голос милый,
Дай поспать, а то помру.

Я устал, дела насели,
И погода не фонтан…
Вот заладил, в самом деле,
Как татарин, что не зван!»

«Жалко, что ж, – сказал он грустно,
– Не получится дуэт.
Раз осталось место пусто,
Значит, святости в нем нет.»

Я не сплю, хотя зеваю,
Всю измял уже кровать.
Как же я теперь узнаю,
Что хотел он мне сказать?

Сейчас очень нужно слово –
В свете утренней зари
Ты явись мне, голос, снова,
Мы тогда поговорим.

Эх, скрипят суставы,
Седина в висок,
Из мощей усталых
Сыпется песок.

Дальняя дорога,
И понятен путь,
Можно бы немного
Лечь и отдохнуть.

Но идти с конвоем
Не моя стезя.
И пока живой я,
Отдыхать нельзя.

Ведь лежать в неволе
Что за интерес?
И сверну я в поле,
А за полем лес,

В том лесу избушка
С курною ногой,
Выпьем, где же кружка,
С Бабою-Ягой.

Скажет словно в шутку,
Чуть глаза скосив:
– «Оставайся, путник,
Дальше нет пути!

Чую я, что скоро
Забежит Кощей,
Будут разговоры
И горшочек щей.

И тебя на лавке,
Как родная мать,
Клянусь бородавкой,
Уложу я спать.»

Я тогда отвечу:
– «Слышал, ты хитра,
Выпили за встречу,
Ну, и мне пора.

Щи, наверно, постны,
И желаешь, знать,
Ты с Кощеем просто
Так меня сожрать.

Трюк тот мне знакомый,
Не смирюсь я с ним.
И пойду я снова,
Бедный пилигрим.»

В руку будет сон тот:
Вот осенним днем
Выйдем к горизонту,
Там и отдохнем.

На мороку эту
Я махну рукой –
Коль не будет света,
Будет мне покой.